board.JPG
chexov.JPG bunin.JPG gorkiy.JPG kyprin.JPG sholohov.JPG blok.JPG axmatova.JPG mayakovskiy.JPG esenin.JPG cvetaeva.JPG zoshenko.JPG visockiy.JPG solzhenicin.JPG

               
 Главная 
  
О проекте 
  
Болталка 
  
Помощь 
  
Карта сайта 
  
Вопросы учителю 
               


           Поиск
        по сайту

           Время





        Календарь


    Анализ текстов И.Бунина.



И.А.Бунин
(1870-1953)
М.В. МИХАЙЛОВА, доктор филологических наук, профессор

"ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО": судьбы мира и цивилизации

     Наверное, первое, что бросается в глаза при чтении этого произведения Бунина, — библейские и мифологические ассоциа¬ции. Почему именно "из Сан-Франциско"? Разве мало в Америке городов, где мог родиться и прожить свою жизнь господин пятидесяти восьми лет, отправившийся с семьей путешествовать по Европе, а до этого работавший "не покладая рук" (в этом определении у Бунина проскальзывает еле заметная ирония: что это был за "труд", хорошо знали китайцы, "которых он выписы¬вал к себе на работы целыми тысячами"; другой автор написал бы не о работе, а об "эксплуатации", но Бунин — тонкий стилист — предпочитает, чтобы читатель сам догадался о характере этого "труда"!): Не потому ли, что город назван так в честь известного христианского святого Франциска Ассизского, проповедовавшего крайнюю бедность, аскетизм, отказ от любой собственности? Не становится ли таким образом очевиднее по контрасту с его бедностью неуемное желание безымянного господина (следовательно, одного из многих) наслаждаться всем в жизни, причем наслаждаться агрессивно, упорно, в полной уверенности, что он имеет полное на это право? Как замечает писатель, господина из Сан-Франциско постоянно сопровождала "толпа тех, на обязанности^ которых лежало достойно принять" его. И "так было всюду...". И господин из Сан-Франциско твердо убежден, что так должно было быть всегда.

     Только уже в самой последней редакции, незадолго до смерти, Бунин снял многозначительный эпиграф, ранее всегда открывавший этот рассказ: "Горе тебе, Вавилон, город крепкий". Снял, возможно, потому, что эти слова, взятые из Апокалипсиса, новозаветной книги, пророчащей о конце света, рассказывающей о городе порока и разврата Вавилоне, показались ему слишком откровенно выражающими его отношение к описанному. Но он оставил название парохода, на котором плывет американский богач с женой и дочерью в Европу, — "Атлантида", как бы желая лишний раз напомнить читателям об обреченности существования, основным наполнением которого стала страсть к получению удовольствий. И по мере того как возникает подробное описание ежедневного распорядка дня путешествующих на этом корабле — "вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубе, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь оповещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель этого существования, венец его..." — нарастает ощущение, что перед нами описание Валтасарова пира. Это ощущение тем более реально, что "венцом" каждого дня действительно являлся роскошный обед-пир, после которого начинались танцы, флирт и другие развлечения.

     И возникает чувство, что, как и на пиру, устроенном, соглас¬но библейскому преданию, последним вавилонским царем Валтасаром накануне взятия города Вавилона персами, на стене таинственной рукой будут начертаны непонятные слова, таящие скрытую угрозу: "МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН". Тогда, в Вавилоне, их смог расшифровать только иудейский мудрец Даниил, который объяснил, что они содержат предсказание гибели города и раздел вавилонского царства между завоевателями. Так вскоре и случилось. У Бунина же это грозное предостережение присутствует в виде несмолкающего грохота океана, вздымающего свои громадные валы за бортом парохода, снежной вьюги, кружащейся над ним, мрака, охватывающего все пространство вокруг, воя сирены, которая поминутно "взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой". Так же страшны и "живое чудовище" — исполинский вал в чреве парохода, и "адские топки" его преисподней, в раскаленном зеве которых клокочут неведомые силы, и потные грязные люди с отсветами багрового пламени на лицах. Но как пирующие в Вавилоне не видят этих грозных слов, так и обитатели судна не слышат этих одновремен¬но стенающих и лязгающих звуков: их заглушают мелодии прекрасного оркестра и толстые стены кают. Как такое же тревожное предзнаменование, но обращенное уже не ко всем обитателям парохода, а к одному господину из Сан-Франциско, может быть воспринято "узнавание" им хозяина отеля на Капри: "точь-в-точь такого" элегантного молодого человека "с зеркально причесанной головою" видел он во сне прошедшей ночью.

     Удивительно, что Бунин, который всегда славился тем, что не прибегал в отличие от Чехова к повторяющейся детали, в данном случае неоднократно использует прием повторения, нагнетания одних и тех же действий, ситуаций, деталей. Он не удовлетворяется тем, что подробно рассказал о распорядке дня на пароходе. С тем же тщанием писатель перечисляет все, что делают путешественники, прибыв в Неаполь. Это опять первый и второй завтраки, посещение музеев и старинных церквей, обязательный подъем на гору, пятичасовой чай в отеле, обильный обед вечером... Здесь так же все рассчитано и запрограммировано, как и в жизни господина из Сан-Франциско, который уже вперед на два года знает, где и что ему предстоит. На юге Италии он будет наслаждаться любовью молоденьких неаполитанок, в Ницце любоваться карнавалом, в Монте-Карло участвовать в автомобильных и парусных гонках и играть в рулетку, во Флоренции и Риме слушать церковные мессы, а потом посетит Афины, Палестину, Египет и даже Японию.

     Однако нет в этих самих по себе очень интересных и привлека¬тельных вещах подлинной радости для людей, пользующихся ими. Бунин подчеркивает механистичность их поведения. Они не наслаждаются, а "имели обычай начинать наслаждение жизнью" с того или другого занятия; у них, видимо, отсутствует аппетит, и его необходимо "возбуждать"; они не прогуливаются по палубе, а им "полагается бодро гулять"; они "должны" взгромождаться на маленьких серых осликов, осматривая окрестности; они не выбирают музеи, а им обязательно демонстрируют чье-нибудь "непременно знаменитое" "Снятие с креста". Даже капитан корабля предстает не как живое существо, а как "огромный идол" в своем шитом золотом мундире. Так писатель делает своих знатных и богатых героев пленниками золотой клетки, в которую они сами себя заточили и в которой они беззаботно пребывают до поры до времени, не подозревая о грядущем...

     Это будущее подстерегло среди них пока одного только госпо¬дина из Сан-Франциско. И это будущее — была Смерть! Мелодия смерти подспудно начинает звучать с самых первых страниц произведения, постепенно становясь ведущим мотивом. Вначале смерть предельно эстетизирована, живописна: в Монте-Карло одним из любимых занятий богатых бездельников является "стрельба в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас стукаются белыми комочками о землю". (Для Бунина вообще характерна эстетизация вещей обычно неприглядных, которые должны скорее пугать, чем привлекать наблюдателя, — ну кто, кроме него, мог написать о "чуть припудренных нежнейших розовых прыщиках возле губ и между лопаток" у дочери господина из Сан-Франциско, сравнить белки глаз негров с "облупленными крутыми яйцами" или назвать молодого человека в узком фраке с длинными фалдами "красавцем, похожим на огромную пиявку"!) Затем намек на смерть возникает в словесном портрете наследного принца одного из азиатских государств, милого и приятного в общем человека, усы которого, однако, "сквозили, как у мертвого", а кожа на лице была "точно натянута". И сирена на корабле захлебывается в "смертной тоске", суля недоброе, и музеи холодны и "мертвенно-чисты", и океан ходит "траурными от серебряной пены горами" и гудит, как "погребальная месса".

     Но еще более явственно дыхание смерти чувствуется в наруж¬ности главного героя, в портрете которого превалируют желто-черно-серебристые тона: желтоватое лицо, золотые пломбы в зубах, цвета слоновой кости череп. Кремовое шелковое белье, черные носки, брюки, смокинг довершают его облик. Да и сидит он в золотисто-жемчужном сиянии чертога обеденной залы. И кажется, что от него эти краски распространяются на природу и весь окружающий мир. Разве что добавлен еще тревожно-красный цвет. Понятно, что океан катит свои черные валы, что багровое пламя вырывается из топок корабля, естественно, что у итальянок черные волосы, что резиновые накидки извозчиков отдают чернотой, что толпа лакеев "черна", а у музыкантов могут быть красные куртки. Но почему прекрасный остров Капри тоже на¬двигается "своей чернотой", "просверленный красными огоньками", почему даже "смирившиеся волны" переливаются, как "черное масло", а по ним от зажегшихся фонарей на пристани текут "золотые удавы"?

     Так Бунин создает у читателя представление о всесилии госпо¬дина из Сан-Франциско, способном заглушить даже красоту природы! В поэме "Возмездие" Блок писал о "глухих" годах России, когда над нею злой гений Победоносцев "простер совиные крыла", погрузив страну во мрак. Не так ли и господин из Сан-Франциско простирает крылья зла над всем миром? Ведь даже солнечный Неаполь не озаряется солнцем, пока там находится американец, и остров Капри кажется каким-то призраком, "точно его никогда и не существовало на свете", когда богач приближается к нему...

     Все это нужно Бунину, чтобы подготовить читателя к кульми¬национному моменту повествования — смерти героя, о которой тот не задумывается, мысль о которой вообще не проникает в его сознание. Да и какая может быть неожиданность в этом запрограммированном мире, где торжественное одевание к ужину совершается таким образом, будто человек готовится к "венцу" (т.е.

     счастливой вершине своей жизни!), где существует бодрая подтянутость пусть и немолодого, но хорошо выбритого и еще очень элегантного человека, который так легко обгоняет запаздывающую к ужину старуху! Бунин припас только одну деталь, которая "выбивается" из ряда хорошо отрепетированных дел и движений: когда господин из Сан-Франциско одевается к ужину, не слушается его пальцев шейная запонка, никак не желает она застегиваться... Но он все-таки побеждает ее, больно кусающую "дряблую кожицу в углублении под кадыком", побеждает "с сияющими от напряжения глазами", "весь сизый от сдавившего ему горло... тугого воротничка". И вдруг в эту минуту он произносит слова, которые никак не вяжутся с атмосферой всеобщего довольства, с восторгами, которые он приготовился получать. " —О, это ужасно!— пробормотал он... и повторил с убеждением: — Это ужасно..." Что именно показалось ему ужасным в этом рассчитанном на удовольствия мире, господин из Сан-Франциско, не привыкший задумываться о неприятном, так и не попытался понять. Однако поразительно то, что до этого говоривший преимущественно по-английски или итальянски американец (русские реплики его весьма кратки и воспринимаются как "проходные") — дважды повторяет это слово по-русски... Кстати, стоит вообще отметить его отрывистую, как бы лающую речь: он не произносит более двух-трех слов кряду.

     "Ужасным" было первое прикосновение Смерти, так и не осознанной человеком, в душе которого "уже давным-давно не осталось... каких-либо мистических чувств". Ведь, как пишет Бунин, напряженный ритм его жизни не оставлял "времени для чувств и размышлений". Впрочем, некоторые чувства, вернее, ощущения все же у него были, правда простейшие, если не сказать низменные... Писатель неоднократно указывает, что оживлялся господин из Сан-Франциско только при упоминании об исполнительнице тарантеллы (его вопрос, заданный "ничего не выражающим голосом", о ее партнере: не муж ли он — как раз и выдает скрываемое волнение), только воображая, как она, "смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде <...> пляшет", только предвкушая "любовь молоденьких неаполитанок, пусть и не совсем бескорыстную", только любуясь "живыми картинами" в притонах или так откровенно заглядываясь на знаменитую красавицу-блондинку, что его дочери стало неловко. Отчаяние же он чувствует лишь тогда, когда начинает подо¬зревать, что жизнь вырывается из-под его контроля: он приехал в Италию наслаждаться, а здесь туман, дожди и ужасающая качка... Зато ему дано с наслаждением мечтать о ложке супа и пютке кипа.

     И за это, а также и за всю прожитую жизнь, в которой были и самоуверенная деловитость, и жестокая эксплуатация других людей, и бесконечное накопление богатств, и убежденность, что все вокруг призваны "служить" ему, "предупреждать" его малей¬шие желания, "таскать" его вещи, за отсутствие какого-либо живого начала казнит его Бунин. И казнит жестоко, можно сказать, беспощадно.

     Смерть господина из Сан-Франциско потрясает своей непри¬глядностью, отталкивающим физиологизмом. Теперь писатель в полной мере использует эстетическую категорию "безобразного", чтобы в нашей памяти навсегда запечатлелась следующая отвратительная картина: "шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала <...>, голова завалилась на плечо и замоталась <...>, — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то". Но это был не конец: "...он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный..." Хриплое клокотание продолжало раздаваться из его груди и позже, когда он уже лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, тускло освещенный единственной лампочкой. Бунин не жалеет отталкивающих подробностей, чтобы воссоздать картину жалкой, неприглядной смерти некогда могущественного человека, которого никакое богатство не может спасти от после¬довавшего после кончины унижения. И только когда исчезает конкретный господин из Сан-Франциско, а на его месте появля¬ется "кто-то другой", осененный величием смерти, писатель позволяет себе несколько деталей, подчеркивающих значимость свершившегося: "медленно <...> потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть". А позже мертвому даруется и подлинное общение с природой, которого он был лишен, в чем, будучи живым, никогда не испытывал потребности. Мы хорошо помним, к чему стремился и на что "нацеливался" в своей жизни господин из Сан-Франциско. Теперь же, в холодной и пустой комнате, "звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене".

     Но кажется, что, живописуя дальнейшие унижения, которые сопровождали посмертное земное "бытие" господина из Сан-Франциско, Бунин даже вступает в противоречие с жизненной правдой. У читателя может возникнуть вопрос: почему, например, хозяин отеля считает те деньги, которые могли дать ему жена и дочь умершего постояльца в благодарность за перенесение тела в кровать роскошного номера, пустяком? Почему он теряет остатки уважения к ним и даже позволяет себе "осадить" мадам, когда она начинает требовать причитающееся ей по праву? Почему он так торопится "распрощаться" с телом, даже не давая возможности близким приобрести фоб? И вот уже по его распоряжению тело господина из Сан-Франциско помещают в длинный ящик из-под содовой английской воды, и его на рассвете, тайком, мчит вниз к пристани пьяненький извозчик, чтобы спешно погрузить на пароходик, который передаст свою ношу одному из портовых складов, после чего оно вновь окажется на "Атлантиде". А там черный просмоленный гроб запрячут глубоко в трюм, в котором он и будет находиться до возвращения семьи домой.

     Но такое положение дел действительно возможно в мире, где Смерть воспринимается как нечто постыдное, непристойное, "неприятное", нарушающее чинный порядок, способное испортить настроение, выбить из колеи. Писатель не случайно выбирает глагол, который в нормальном восприятии не может согласовываться со словом смерть: "натворил". "Не будь в читальне немца <...> — ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он", господин из Сан-Франциско. Следовательно, смерть в восприятии этих людей — нечто такое, что следует "замять", скрыть, иначе не избежать "обиженных лиц", претензий и "испорченного вечера". Именно потому так спешит хозяин отеля избавиться от умершего, что в мире, к которому принадлежит господин из Сан-Франциско, искажены представления о должном и недолжном, о приличном и неприличном (неприлично умирать вот так, не вовремя, но прилично приглашать изящную пару "играть в любовь за хорошие деньги", услаждая взоры пресыщенных бездельников; можно упрятать тело в ящик из-под бутылок, но нельзя, чтобы гости нарушили свой моцион). Писатель настойчиво акцентирует то обстоятельство, что, не будь нежелательного свидетеля, вышколенные слуги "мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и голову господина из Сан-Франциско куда подальше" и все пошло бы по заведенному порядку. А теперь хозяину приходится извиняться перед гостями за причиненные неудобства: он вынужден был отменить тарантеллу, потушить электричество. Он даже дает чудовищные с человеческой точки зрения обещания, говоря, что примет "все зависящие от него меры к устранению неприятности". (Здесь мы можем еще раз убедиться в тончайшей иронии Бунина, которому удается передать жуткое самомнение современного человека, убежденного в том, что он может что-то противопоставить неумолимой смерти, что в его силах "исправить" неизбежное.)

     Писатель "наградил" своего героя такой безобразной, непросветленной смертью, чтобы еще раз подчеркнуть ужас той неправедной жизни, которая только и могла завершиться подобным образом. И действительно, после смерти господина из Сан-Франциско мир почувствовал облегчение. Произошло чудо. Уже на следующий день "озолотилось" утреннее голубое небо, "на острове снова водворились мир и покой", на улицы высыпал простой люд, а городской рынок украсил своим присутствием красавец Лоренцо, который служит моделью многим живописцам и как бы символизирует собою прекрасную Италию. Все в нем разительно контрастирует с господином из Сан-Франциско, хотя он тоже, как и тот, старик! И его спокойствие (он может стоять на рынке с утра до вечера), и его бессребреничество ("он принес и уже продал за бесценок двух пойманных ночью омаров"), и то, что он "беззаботный гуляка" (его безделье приобретает нравственную ценность по сравнению с суетливой готовностью американца получать удовольствия). У него "царственные повадки", в то время как медлительность господина из Сан-Франциско кажется заторможенностью, и ему не надо специально одеваться и прихорашиваться — его лохмотья живописны, а красный шерстяной берет как всегда лихо спущен на ухо.

     Но в еще большей степени подтверждает опустившуюся на мир благодать мирное шествие с горных высот двух абруццких горцев. Бунин специально замедляет темп повествования, чтобы читатель мог вместе с ними открыть панораму Италии и насладиться ею — "целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор <...>". Важна и остановка в пути, которую делают эти люди: перед озаренной солнцем, в венце, золотисто-ржавом от непогоды, белоснежной статуей Мадонны. Ей, "непорочной заступнице всех страждущих", возносят они "смиренно-радостные хвалы". Но и солнцу. И утру. Бунин делает этих персонажей полухристианами-полуязычниками, детьми природы, чистыми и наивными... И эта остановка, превращающая обычный спуск с горы в длительное путешествие, делает его и осмысленным (опять-таки в отличие от бессмысленного накопления впечатлений, которым должно было увенчаться путешествие господина из Сан-Франциско).

     Бунин открыто воплощает свой эстетический идеал в простых людях. Уже до этого апофеоза естественной, целомудренной, религиозной жизни, который возникает незадолго до финала рассказа, проглядывало его восхищение естественностью и незамутненностью их существования. Во-первых, почти все они удостоились чести быть поименованными. В отличие от безымянного "господина", его жены, "миссис", его дочери, "мисс", а также бесстрастного хозяина отеля на Капри и капитана корабля — у слуг, танцовщиков есть имена! Кармелла и Джузеппе великолепно танцуют тарантеллу, Луиджи хлестко передразнивает английскую речь умершего, а старик Лоренцо позволяет любоваться собою заезжим иностранцам. Но важно также и то, что смерть уравняла чванного господина из Сан-Франциско с простыми смертными: в трюме корабля он находится рядом с адскими машинами, обслуживаемыми "облитыми едким, грязным потом" голыми людьми!

     Но Бунин не столь однозначен, чтобы ограничиться прямым противопоставлением ужасов капиталистической цивилизации естественной скромности незатейливой жизни. Кажется, что со смертью господина из Сан-Франциско исчезло социальное зло, но осталось зло космическое, неистребимое, то, существование которого потому вечно, что за ним зорко следит Дьявол. Бунин, обычно не склонный прибегать к символам и аллегориям (исключение составляют его рассказы, созданные на рубеже XIX и XX вв., — "Перевал", "Туман", "Велга", "Надежда", где возникали романтические символы веры в будущее, преодоления, упорства и т.п.), здесь взгромоздил на скалы Гибралтара самого Дьявола, не спускающего глаз с уходящего в ночь корабля, и как бы мимоходом вспомнил о жившем на Капри две тысячи лет тому назад человеке, "несказанно мерзком в удовлетворении своей похоти и почему-то имевшем власть над миллионами людей, наделавшем над ними жестокостей сверх всякой меры".

     По Бунину, социальное зло может быть временно устранено — кто был "всем", стал "ничем", то, что было "наверху", оказалось "внизу", но космическое зло, воплощаемое в силах природы, исторических реалиях, неустранимо. И залогом этого зла служат мрак, необозримый океан, бешеная вьюга; сквозь них тяжело проходит стойкий и величавый корабль, на котором по-прежнему сохраняется социальная иерархия: внизу жерла адских топок и прикованные к ним рабы, вверху — нарядные пышные залы, бесконечно длящийся бал, многоязычная толпа, блаженство томных мелодий...

     Но Бунин не рисует этот мир социально двумерным, для него в нем существуют не только эксплуататоры и эксплуатируемые. Писатель создает не социально-обличительное произведение, а философскую притчу, и поэтому он вносит в традиционную иерархию маленькую поправку. Выше всех, над роскошными каютами и залами, обитает "грузный водитель корабля", капитан, он "восседает" надо всем кораблем в "уютных и слабо освещенных покоях". И он единственный, кто доподлинно знает о происходящем, — о нанятой за деньги паре влюбленных, о мрачном грузе, который находится на дне корабля. Он единствен¬ный, кто слышит "тяжкие завывания сирены, удушаемой бурей" (для всех остальных она, как мы помним, не слышна за звуками оркестра), и его это тревожит. Но он успокаивает себя, возлагая надежды на технику, на достижения цивилизации так же, как верят в него плывущие на пароходе люди, убежденные в том, что он имеет "власть" над океаном. Ведь корабль "громаден", "стоек, тверд, величав и страшен", он построен Новым Челове¬ком (примечательны эти заглавные буквы, используемые Буниным для обозначения и человека и Дьявола!), а за стеною капитанской каюты находится радиорубка, где телеграфист принимает любые сигналы из любых частей света. Дабы подтвердить "всесилие" "бледнолицего телеграфиста", Бунин создает подобие нимба вокруг его головы: металлический полуобруч. А чтобы дополнить впечатление — наполняет комнату "таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, разрывавшихся вокруг...". Но перед нами лжесвятой, так же как капитан — никакой не командир, не водитель, не бог, а всего-навсего "языческий идол", которому привыкли поклоняться. И их всесилие ложно, как лжива вся цивилизация, прикрывающая собственную слабость внешними атрибутами бесстрашия и силы, настойчиво отгоняющая от себя мысли о конце. Оно так же ложно, как весь этот мишурный блеск роскоши и богатства, которые не способны спасти человека ни от смерти, ни от мрачных глубин океана, ни от вселенской тоски, симптомом которой можно считать то, что и

     великолепно демонстрирующей безграничное счастье очаровательной паре "давно наскучило <...> притворно мучиться своей блаженной мукой". Грозный зев преисподней, где клокочут "страшные в своей сосредоточенности силы", открыт и поджидает своих жертв. Какие силы имел в виду Бунин? Возможно, это и гнев порабощенных — не случайно Бунин акцентировал презре¬ние, с каким господин из Сан-Франциско воспринимает подлинных людей Италии: "жадные, воняющие чесноком людишки", живущие в "жалких, насквозь проплесневелых каменных домишках, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей". Но, несомнен¬но, это и готовая выйти из подчинения техника, только создаю¬щая иллюзию безопасности. Недаром капитан вынужден себя успокаивать близостью каюты телеграфиста, которая на самом деле только выглядит "как бы бронированной".

    Может быть, единственным (помимо целомудрия естественного мира природы и людей, близких к ней), что может противостоять гордыне Нового Человека со старым сердцем, является молодость. Ведь единственным живым человеком среди марионе¬ток, населяющих корабли, отели, курорты, является дочь госпо¬дина из Сан-Франциско. И пусть она тоже не имеет имени, но по совсем другой причине, чем ее отец. В этой девушке для Бунина слилось все то, что отличает молодость от пресыщенности и утомленности, приносимых прожитыми годами. Она вся в предощущении любви, в преддверии тех счастливых встреч, когда неважно, хорош или дурен собой твой избранник, важно, что он стоит рядом с тобой и ты "слушаешь его и от волнения не понимаешь, что он <...> говорит", млея от "неизъяснимого очарования", но при этом упорно "делаешь вид, что пристально смотришь вдаль". (Бунин явно демонстрирует снисходительность по отношению к такому поведению: будто бы "не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знат¬ность ли рода", — для писателя важно, что она способна пробудиться.) Девушка едва не падает в обморок, когда ей кажется, что она увидела понравившегося ей наследного принца одного азиатского государства, хотя доподлинно известно, что он не может находиться в этом месте. Она способна смутиться, перехватывая нескромные взгляды, какими ее отец провожает красавиц. И невинная откровенность ее одежды явно контрастирует с лишь молодящим ее отца облачением и с богатым нарядом ее матери. Только у нее тоска сжимает сердце, и ее посещает "чувство страшного одиночества", когда отец признается ей, что во сне ему привиделся человек, похожий на хозяина гостиницы. И только она горько рыдает, понимая, что отец мертв (у ее матери слезы моментально высыхают, как только она получает отпор со стороны хозяина отеля).

     В эмиграции Бунин создает притчу "Молодость и старость", подводящую итог его раздумьям о жизни человека, вставшего на путь наживы и приобретательства. "Бог сотворил небо и землю... Потом Бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете для одного тебя Бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало... Потом Бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен? И ишак зарыдал, заплакал и сказал Богу: зачем мне столько? Дай мне, Бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, сказал человек Богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так Бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни... Потом Бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни<...>. Ты, сказал Бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И... собака даже завыла: ой, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить Бога: прибавь мне и эту половину! И опять Бог ему прибавил... Ну, а потом Бог сотворил обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет... лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, — и все... будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться. И она отказалась<...>. И человек выпросил себе и эту половину<...>. Человек свои собственные тридцать лет прожил по-человечески — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег свое богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись".

     Рассказ "Господин из Сан-Франциско" можно считать полнокровным полотном жизни, позднее свернутым в тугие кольца притчи "Молодость и старость". Но уже в нем по законам притчи вынесен суровый приговор человеку-ослу, человеку-собаке, человеку-обезьяне, а более всего — "Новому Человеку со старым сердцем", который установил на земле антигуманные законы, слышно осуждение всей земной цивилизации, заковавшей себя в кандалы лживой морали.

     Весной 1912 г. весь мир облетело сообщение о столкновении с айсбергом крупнейшего пассажирского судна "Титаник", о страшной гибели более чем полутора тысяч человек. Это событие прозвучало предостережением человечеству, упоенному научными успехами, убежденному в своих безграничных возможностях. Огромный "Титаник" на какое-то время стал символом этой мощи. Но его погружение в волны океана, самоуверенность капитана, не внявшего сигналам опасности, неспособность противостоять стихии, беспомощность команды еще раз подтвердили хрупкость и незащищенность человека перед лицом космических сил. Может быть, наиболее остро воспринял эту катастрофу И.А. Бунин, увидевший в ней итог деятельности "гордыни Нового Человека со старым сердцем", о чем он и написал в своем рассказе "Господин из Сан-Франциско" три года спустя, в 1915 г.

"СОЛНЕЧНЫЙ УДАР": беспамятство любви и память чувства

     Русская литература всегда отличалась необыкновенной целомудренностью. Любовь в представлении русского человека и русского писателя — чувство в первую очередь духовное. Притяжение душ, взаимопонимание, духовная общность, сходство интересов всегда были важнее, чем тяготение тел, стремление к физической близости. Последнее — в согласии с христианскими догмами — даже осуждалось. Над Анной Карениной Л. Толстой вершит строгий суд, что бы там ни говорили различные критики. В традициях русской литературы было и изображение женщин легкого поведения (вспомним Сонечку Мармеладову) как чистых и непорочных созданий, чья душа никак не затронута "издержками" "профессии". И уж никоим образом не могли приветствоваться и не оправдывались кратковременная связь, спонтанное сближение, плотский порыв мужчины и женщины друг к другу. Женщина, вступившая на этот путь, воспринималась как существо или легкомысленное, или отчаявшееся. Для того чтобы оправдать Катерину Кабанову в ее поступках и увидеть в ее измене мужу порыв к свободе и протест против гнета вообще, Н.А. Добролюбову в статье "Луч света в темном царстве" пришлось привлечь и осудить всю систему общественных отношений в России!

     И конечно, никогда физическая близость не называлась любовью. Страсть, влечение в лучшем случае. Но не любовь. Бунин в "Солнечном ударе" принципиально переосмысливает эту "схему". Для него чувство, внезапно возникающее между случайными попутчиками на пароходе, оказывается столь же бесценным, как и любовь. Причем именно любовь и есть это пьянящее, самозабвенное, внезапно возникающее чувство, вызывающее ассоциацию с солнечным ударом. Писатель убежден в этом. "Скоро выйдет, — писал он своему знакомому, — <...> рассказ "Солнечный удар", где я опять, как в романе "Митина любовь", в "Деле корнета Елагина", в "Иде", — говорю о любви".

     Трактовка Буниным темы любви связана с его представлением об Эросе как могучей стихийной силе — основной форме проявления космической жизни. Она трагедийна в своей основе, так как переворачивает человека, резко меняет течение его жизни. Многое сближает в этом отношении Бунина с Тютчевым, который тоже считал, что любовь не столько вносит гармонию в человеческое существование, сколько проявляет "хаос", таящийся в нем. Но если Тютчева все же привлекал "союз души с душой родной", выливающийся в конечном счете в роковой поединок, если в его стихах мы видим неповторимые индивидуальности, которые, изначально даже стремясь к этому, не в состоянии принести друг другу счастье, то Бунина не волнует союз душ, скорее его потрясает союз тел, рождающий в свою очередь особое понимание жизни и другого человека, чувство неистребимой памяти, которое и делает жизнь осмысленной, а в человеке проявляет его индивидуальность.

     В любви герои Бунина подняты над временем, обстановкой, обстоятельствами. Что мы знаем о героях "Солнечного удара"? Ни имени, ни возраста. Только то, что он поручик, что у него "обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выго¬ревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз". А она отдыхала в Анапе и теперь едет к мужу и трехлетней дочери, у нее прелестный смех и одета она в легкое холстинковое платье. Ну, может быть, знаем еще, что она проста, весела и естественна в любом своем проявлении. Героиня вообще присутствует только в самом начале произведения, сразу после проведенной в гостинице мочи покидая своего случайного спутника. Все остальное пространство повествования занимают воспоминания о ней героя, меребирание каких-то эпизодов, связанных с ее поведением, словечками, повадками (дважды Бунин упоминает, как она прислоняет руку к щеке — ладонью наружу — движение, соединившее целомудренность, стыдливость и обнаженность, открытость чувств), вернее, та нестерпимая, обжигающая память, когда с ужасом осознаешь, что с человеком, ставшим тебе почему-то невероятно дорогим и близким, ты больше не увидишься никогда, не сможешь поделиться с ним своими впечатлениями, не скажешь ему, как "мучительно и восторженно любишь" его. Отсюда берет начало цепь бесконечных и бесцельных блужданий поручика по городу, когда он посещает начинающий пустеть летний базар, и собор, где уже идет вечерняя служба, и запущенный садик на берегу реки, серия бессмысленных, ничем не объяснимых действий, совершаемых абсолютно машинально, только чтобы заполнить неожиданно образовавшуюся пустоту. Ест ли он ботвинью со льдом, пьет ли, закусывая малосольными огурцами, рюмка за рюмкой водку, спит ли, забывшись тяжелым сном, сорит ли деньгами, давая внушительные суммы на чай лакеям, всюду его преследует ужас, отчаяние от одной мысли, что она потеряна для него "навсегда, навеки". И как сменяется ликующий солнечный день глубокой темнотой синей летней ночи, так ничего не остается в поручике от того быстрого, энергичного человека, каким он был еще утром. Ведь "затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство", мог ли он предположить, что все кончится "неразрешимой мукой", пониманием своего бессилия и невозможности что-либо сделать, исправить, объяснить?

     Можно сказать, что весь рассказ "Солнечный удар", выросший, как признавался сам писатель, из одного мысленного "представления о выходе на палубу <...> из света в мрак летней ночи на Волге", посвящен описанию этого погружения во тьму, которое переживает поручик, потерявший свою случайную возлюбленную. Это погружение во мрак, почти "умопомрачение", происходит на фоне нестерпимо душного солнечного дня, наполняющего все вокруг пронизывающим зноем. Обжигающими ощущениями буквально пропитаны все описания. Номер, где проводят ночь случайные попутчики, "горячо накален за день солнцем". И следующий день начинается с "солнечного, жаркого утра". И позже "все вокруг было залито жарким, пламенным <...> солнцем". И даже к вечеру в комнатах распространяется жар от нагретых железных крыш, ветер поднимает белую густую пыль, огромная река блестит под солнцем, даль воды и неба ослепительно сияет. А после вынужденных скитаний по городу погоны и пуговицы кителя поручика "так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало...".

     Солнечность, слепящая белизна этих страниц должны напоминать читателям о настигшем героев рассказа "солнечном ударе".

     Это одновременно и безмерное, острейшее счастье, но это все же удар, хотя и "солнечный", то есть болезненное, сумеречное состояние, потеря рассудка. Поэтому если вначале эпитет "солнечный" соседствует с эпитетом "счастливый", то потом на страницах рассказа возникнет "радостное, но здесь как будто бесцельное солнце".

     Бунин очень осторожно раскрывает неоднозначный смысл своего произведения. Он не дает участникам кратковременного романа сразу понять, что с ними произошло. Первой слова о каком-то "затмении", "солнечном ударе" произносит героиня. Позже поручик в недоумении повторит их: "В самом деле, точно какой-то солнечный удар"! Но она еще говорит об этом не задумываясь, больше обеспокоенная тем, чтобы сразу прекратить отношения, так как ей может быть "неприятно" их продолжение: если поручик поедет опять вместе с ней дальше, "все будет испорчено". При этом героиня неоднократно повторяет, что подобного с ней никогда не происходило, что случившееся — для нее самой непонятно, непостижимо, уникально. Но герой как бы мимо ушей пропускает ее слова (потом он, правда, со слезами на глазах, может быть, только для того, чтобы воскресить ее интонацию, повторит их). Он, как пишет Бунин, легко соглашается с нею, легко довозит ее до пристани, легко и беззаботно возвращается в номер, где только что они были вдвоем.

     А вот теперь-то и начинается главное действие, потому что вся история сближения этих двоих людей была только экспозицией, только подготовкой к тому потрясению, которое свершилось в душе героя и в которое он сразу не может поверить. Сначала речь идет о странном ощущении пустоты комнаты, которое его поразило, когда он вернулся. Бунин смело сталкивает в предложениях антонимы, чтобы заострить это впечатление: "Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею — и пуст. <...> Еще пахло ее хорошим английским одеколоном, еще стояла на подносе ее недопитая чашка, а ее уже не было". И в дальнейшем этот контраст — присутствия человека в душе, в памяти и его реального отсутствия в окружающем пространстве — будет усиливаться с каждым мгновением. Нарастает в душе поручика ощущение дикости, неестественности, неправдоподобности произошедшего, нестерпимость боли от потери. Боли такой, что от нее надо во что бы то ни стало спасаться. Но спасения нет ни в чем. И каждое действие только приближает к мысли, что ему не "избавиться от этой внезапной, неожиданной любви" никаким способом, что вечно будут преследовать его воспоминания о пережитом, "о запахе ее загара и холстинкового платья", о "живом, простом и веселом звуке ее голоса". Когда-то Ф. Тютчев умолял:

О Господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей:
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней...

     Героям Бунина не надо заклинать: "мука вспоминанья" всегда при них. Писатель великолепно рисует то страшное чувство одиночества, отторжения от других людей, какое испытал поручик, пронзенный любовью. Достоевский считал, что такое чувство может испытывать человек, совершивший страшное преступле¬ние. Таков его Раскольников. Но какое преступление совершил поручик? Только то, что он оказался поражен "слишком большой любовью, слишком большим счастьем"!? Однако именно это сразу же выделило его из массы обыкновенных людей, живущих обыденной, ничем не примечательной жизнью. Бунин специально выхватывает из этой массы отдельные человеческие фигуры, чтобы прояснить эту мысль. Вот у подъезда гостиницы остановился извозчик и просто, беспечно, равнодушно, спокойно, сидя на козлах, курит цигарку, а другой извозчик, отвозящий поручика на пристань, весело говорит что-то. Вот бабы и мужики на базаре энергично зазывают покупателей, нахваливая свой товар, а с фотографий смотрят на поручика довольные новобрачные, хоро¬шенькая девица в заломленном картузе и какой-то военный с великолепными бакенбардами, в украшенном орденами мундире. И в соборе церковный хор поет "громко, весело, решительно".

     Конечно, веселье, беззаботность и счастье окружающих увидены глазами героя, и, наверное, это не совсем соответствует истинному положению вещей. Но в том-то и дело, что отныне он видит мир именно таким, проникаясь к людям, не "ударенным" любовью, "мучительной завистью" — ведь они действительно не испытывают той нестерпимой муки, того неимоверного страдания, которое не дает ему ни минуты покоя. Отсюда его резкие, какие-то конвульсивные движения, жесты, порывистые действия: "быстро встал", "торопливо пошел", "в ужасе остановился", "стал напряженно смотреть". Писатель особое внимание уделяет именно жестам персонажа, его мимике, его взглядам (так, в поле его зрения неоднократно попадает неубранная постель, возможно, еще хранящая тепло их тел). Важны также его впечатления от бытия, ощущения, произнесенные вслух самые элементарные, но потому и ударные фразы. Только изредка получает читатель возможность узнать о его мыслях. Так выстраивается бунинский психологический анализ — одновременно и тайный, и явный, какой-то "сверхнаглядный".

     Кульминацией рассказа можно считать фразу: "Все было хорошо, во всем было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части". Известно даже, что в одной из редакций рассказа было сказано, что у поручика "зрела упорная мысль о самоубийстве". Так прочерчивается водораздел между прошлым и настоящим. Отныне существует он, "глубоко несчастный", и некие они, другие, счастливые и довольные. И Бунин согласен с тем, что "дико, страшно все будничное, обычное" сердцу, которое посетила великая любовь — то "новое... странное, непонятное чувство", которое этот ничем не примечательный человек "даже предположить в себе не мог". И свою избранницу герой мысленно обрекает в дальнейшем на "одинокую жизнь", хотя прекрасно знает, что у нее есть муж и дочь. Но муж и дочь присутствуют в измерении "обычной жизни", как в "обычной жизни" остались и простые, незатейливые радости героя. Поэтому для него после расставания весь мир вокруг превращается в пустыню (недаром в одной из фраз рассказа — совсем по другому поводу — упоминается Сахара). "Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие <...>, и казалось, что в них нет ни души". В номере веет зноем "светоносного (здесь — бесцветного, ослепляющего! — М.М.) и совершенно теперь опустевшего, безмолвного... мира". Этот "безмолвный волжский мир" приходит на смену "безмерному волжскому простору", в котором раствори¬лась, навеки исчезла она, любимая, единственная. Этот мотив исчезновения и одновременно присутствия в мире человеческого существа, живущего в людской памяти, очень напоминает интонацию бунинского рассказа "Легкое дыхание" о сумбурной и неправедной жизни юной гимназистки Оли Мещерской, обладавшей этим самым необъяснимым "легким дыханием" и погибшей от руки своего любовника. Он заканчивается такими строчками: "Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре".

     В полном соответствии с контрастом единичного существования человека-песчинки (такое определение напрашивается само собой!) и беспредельного мира возникает столь значимое для концепции жизни Бунина столкновение времен: теперешнего, настоящего, даже сиюминутного времени и вечности, в которую перерастает ВРЕМЯ БЕЗ НЕЕ. Хочешь написать: "Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба ваша...", но не можешь ей отослать телеграмму, так как неизвестны имя и фамилия; готов хоть завтра умереть, чтобы сегодня провести вместе день и доказать свою любовь, но ее невозможно вернуть... Сначала поручику кажется невыносимым прожить без нее лишь бесконечный, но единичный день в забытом Богом пыльном городишке. Потом этот день обернется знанием "ненужности всей дальнейшей жизни без нее". Слово никогда начинает звучать рефреном: "он уже никогда не увидит ее", "никогда уже не скажет" ей, что за чувство поселилось в нем.

     Рассказ имеет по сути кольцевую композицию. В самом его начале слышен удар о причал приставшего парохода, и в конце слышны те же самые звуки. Между ними пролегли сутки. Одни сутки. Но они в представлении героя и автора отделены друг от друга по меньшей мере десятью годами (эта цифра дважды повторяется в рассказе — после всего случившегося, после осознания своей потери поручик чувствует себя "постаревшим на десять лет"!), а на самом деле вечностью. Теперь едет на пароходе уже другой человек, постигнувший какие-то самые важные вещи на земле, приобщившийся к ее тайнам.

     Поразительно в этом рассказе Бунина ощущение вещности, материальности происходящего. Действительно, может создаться впечатление, что такой рассказ мог написать человек, только реально переживший нечто подобное, запомнивший и одинокую шпильку, забытую возлюбленной на ночном столике, и сладость первого поцелуя, от которого перехватило дыхание. (Ведь единственные слова, которые "от себя" произносит автор рассказа, — это слова о том, что герои "много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой". Сами же герои, которым не суждено более увидеть друг друга, не могут знать, что будет происходить с ними в той "жизни", которая возникнет за пределами повествования, что они будут чувствовать впоследствии. Об этом дано знать только автору.) Однако Бунин резко возражал против отождествления себя с персонажами своих произведений. «Никогда моих собственных романов я не рассказывал...и "Митина любовь", и "Солнечный удар" — все это плоды воображения», — утверждал он. Вероятнее всего, в Приморских Альпах, в 1925 г., когда писался этот рассказ, мерещились ему сияющая Волга, ее желтые отмели, встречные плоты и розовый пароход, плывущий по реке. Все то, что уже не суждено было ему увидеть вовеки.

     В сугубо "плотной", материальной манере повествования (недаром кто-то из критиков назвал выходящее из-под пера писателя "парчовой прозой") выразилось именно мировоззрение Бунина, жаждущего через память, через прикосновение к предмету, через оставленный кем-то след (когда-то, посетив Ближний Восток, он радовался, что увидел в каком-то подземелье "живой и четкий след ступни", оставленный пять тысяч лет назад) противостоять разрушительному действию времени, одержать победу над забвением, а значит, и над смертью. Именно память, в представлении писателя, делает человека подобным Богу. Бунин с гордостью произносил: "Я человек: как Бог, я обречен / Познать тоску всех стран и всех времен". Так и человек, узнавший любовь, в художественном мире Бунина может считать себя божеством, которому открываются новые, неизвестные чувства — доброта, душевная щедрость, благородство. Писатель говорит о таинственности токов, что пробегают между людьми, связывая их в нерасторжимое целое, но при этом настойчиво напоминает о непред¬сказуемости результатов наших поступков, о том "хаосе", который скрывается под благопристойным существованием, о трепетной осторожности, которой требует хрупкая органика человеческой жизни.

ВОПРОСЫ И ЗАДАНИЯ

     Как соотносятся судьбы мира и цивилизации в представлении И.А. Бунина?
     Определите, из чего исходит критика Л.Н. Толстым и И.А. Буниным со¬циальных отношений.
     Каковы принципы психологического анализа И.А. Бунина?
     Как понимает И.А. Бунин русский национальный характер?
     Какова концепция любви И.А. Бунина?

ЛИТЕРАТУРА

     Долгополое Л.К. На рубеже веков. О русской литературе конца XIX — начала XX века. Л., 1977 (гл. Рассказ "Чистый понедельник" в творчестве Бунина эмигрантско¬го периода).
     Крутикова Л.В. Иван Бунин // История русской литературы: В 4 т. Литература конца XIX — начала XX в. Л., 1983.
     Мальцев Ю. Иван Бунин. 1870—1953. М., 1994.
     Михайлов О.Н. Иван Алексеевич Бунин // Михайлов О.Н. Литература русского зарубежья. М., 1995.
     Колобаева Л.А. Проза И.А. Бунина. М., 1998.
     Соколов А.Г. И.А. Бунин // Соколов А.Г. История русской литературы конца XIX — начала XX в. М., 1999.

Hosted by uCoz